Верлен и Сезан

Я стукаюсь о стол, о шкафа острия  четыре метра ежедневно мерь. Мне тесно здесь в отеле Istria  на коротышке rue Campagne-Premiere.
Я стукаюсь о стол, о шкафа острия —
четыре метра ежедневно мерь.
Мне тесно здесь в отеле Istria —
на коротышке rue Campagne-Premiere.
Мне жмет. Парижская жизнь не про нас —
в бульвары тоску рассыпай.
Направо от нас — Boulevard Montparnasse,
налево — Boulevard Raspail.
Хожу и хожу, не щадя каблука,—
хожу и ночь и день я,—
хожу трафаретным поэтом, пока
в глазах не встанут виденья.
Туман — парикмахер, он делает гениев —
загримировал одного бородой —
Добрый вечер, m-r Тургенев.
Добрый вечер, m-me Виардо.
Пошел: «За что боролись? А Рудин?..
А вы, именье возьми подпальни...»
Мне их разговор эмигрантский нуден,
и юркаю в кафе от скульни.
Да. Это он, вот эта сова —
не тронул великого тлен.
Приподнял шляпу: «Comment ca va,
cher camarade Verlaine?»
Откуда вас знаю? Вас знают все.
И вот довелось состукаться.
Лет сорок вы тянете свой абсент
из тысячи репродукций.
Я раньше вас почти не читал,
а нынче — вышло из моды,—
и рад бы прочесть — не поймешь ни черта:
по-русски дрянь,—
переводы.
Не злитесь,— со мной, должно быть, и вы
знакомы лишь понаслышке.
Поговорим о пустяках путевых,
о нашинском ремеслишке.
Теперь плохие стихи — труха.
Хороший — себе дороже.
С хорошим и я б свои потроха
сложил под забором тоже.
Бумаги гладь облевывая
пером, концом губы —
поэт, как блядь рублевая,
живет с словцом любым.
Я жизнь отдать за сегодня рад.
Какая это громада!
Вы чуете слово — пролетариат?—
ему грандиозное надо.
Из кожи надо вылазить тут,
а нас — к журнальчикам премией.
Когда ж поймут, что поэзия — труд,
что место нужно и время ей.
«Лицом к деревне»— заданье дано,—
за гусли, поэты-други!
Поймите ж — лицо у меня одно —
оно лицо, а не флюгер.
А тут и ГУС отверзает уста:
вопрос не решен. «Который?
Поэт? Так ведь это ж — просто кустарь,
простой кустарь, без мотора».
Перо такому в язык вонзи,
прибей к векам кунсткамер.
Ты врешь. Еще не найден бензин,
что движет сердец кусками.
Идею нельзя замешать на воде.
В воде отсыреет идейка.
Поэт никогда и не жил без идей.
Что я — попугай? индейка?
К рабочему надо идти серьезней —
недооценили их мы.
Поэты, покайтесь, пока не поздно,
во всех отглагольных рифмах.
У нас поэт событья берет —
опишет вчерашний гул,
а надо рваться в завтра, вперед,
чтоб брюки трещали в шагу.
В садах коммуны вспомнят о барде —
какие птицы зальются им?
Что будет с веток товарищ Вардин
рассвистывать свои резолюции?!
За глотку возьмем. «Теперь поори,
несбитая быта морда!»
И вижу, зависть зажглась и горит
в глазах моего натюрморта.
И каплет с Верлена в стакан слеза.
Он весь — как зуб на сверле.
Тут к нам подходит Поль Сезан:
«Я так напишу вас, Верлен».
Он пишет. Смотрю, как краска свежа.
Monsieur, простите вы меня,
у нас старикам, как под хвост вожжа,
бывало от вашего имени.
Бывало — сезон, наш бог — Ван-Гог,
другой сезон — Сезан.
Теперь ушли от искусства
вбок —
не краску любят, а сан.
Птенцы — у них молоко на губах,—
а с детства к смирению падки.
Большущее имя взяли АХРР,
а чешут ответственным пятки.
Небось не напишут мой портрет,—
не трут понапрасну кисти.
Ведь то же лицо как будто,— ан нет,
рисуют кто поцекистей.
Сезан остановился на линии,
и весь размерсился — тронутый.
Париж, фиолетовый, Париж в анилине,
вставал за окном «Ротонды».
1925

Владимир Маяковский.
Навек любовью ранен.
Москва: Эксмо-Пресс, 1998.
Похожие публикации